25 августа 2007

Генри Миллер, "Плексус".

<...>
 Когда человек, с его жалких чувством относительности, смотрит в телескоп и восхищается неизмеримостью творения, он тем самым признаётся, что он преуспел в сведении безграничного к ограниченному. Он как бы приобретает оптическую лицензию на беспредельное величие непостижимого для него творения. Что может иметь для него значение, если он укладывает в фокус своего микроскопического телескопа тысячи вселенных? Процесс увеличения лишь обостряет чувство миниатюрности. Но человек чувствует — или притворяется, что чувствует, — себя уютнее в своей маленькой вселенной, когда он открыл, что лежит на её пределами. Мысль, что его вселенная может быть не больше, чем крошечная кровяная корпускула, вводит его в состояние транса, убаюкивает муку отчаяния. Но использование искусственного ока, не важно, до каких чудовищных размеров оно ни было бы доведено, радости ему не приносит. Чем большее пространство охватывает он своим взглядом, тем страшнее ему становится. Он понимает, хотя отказывается верить, что при помощи своего ока ему никогда не проникнуть — и тем более никогда не стать соучастником — тайны творения. Смутно и неясно, но он осознаёт: чтобы вернуться в таинственный мир, из которого он появился, нужны другие глаза.
 Мир своей истинной сущности человек может увидеть лишь ангелическим оком.
 С этими миниатюрными царствами, где всё скрыто в глубине, всё немо, всё преображено, можно нередко встретиться в книгах. Некоторые страницы Гамсуна обладают не меньшей гармонической силой очарования, чем прогулка вдоль моего излюбленного канала. На короткий миг испытываешь тот же род головокружения, что и вагоновожатый, покидающий своё место в трамвае, когда тот валится под откос. Вслед за этим — одно сладострастие. Сдайтесь снова! Сдайтесь на милость чарам, сделавшим лишним даже автора. И тотчас же ритм вашего времени замедлится. И вы замрёте, впитывая в себя словесные построения, которые задышат, как живые дома. И кто-то, кого вы никогда не встречали и никогда не встретите, появится из ничего и овладеет вашими помыслами и чувствами. Может быть, даже такой ничтожный персонаж, как Софи. Или для вас может стать неимоверно важным тот самый вопрос покупки больших белых гусиных яиц. Пропитанные космическими флюидами события и положения ни вам, ни автору не подвластны. Диалог в книге может быть чистой чепухой и в то же время, в подтексте, — астральным. Автор даёт ясно понять: его здесь нет! И ты остаёшься один на один с соперником, наверное ангелом. А он оживит сцену, замедлит мгновения и будет повторять это снова и снова, пока у тебя не создастся чувство реальности, близкое к галлюцинаторному. Вот небольшая улочка — может быть, не длиннее квартала. Вот маленькие садики, за которыми ухаживают тролли. Постоянный солнечный свет. И запоминающаяся музыка, приглушённая, сливающаяся с гудением насекомых и шуршанием шелестящей листвы. Радость, радость, радость. Интимность цветов, птиц, камней, хранящих память о магических днях прошлого.
<...>

Генри Миллер, "Плексус".

<...>
 Что крайне интересовало меня в детстве и что не перестаёт интересовать по сей день — это слава и чудо вылупления из яйца. Бывают в действе благоуханные дни, когда, возможно, из-за какого-то замедления времени выходишь за дверь не в явный, а в дремлющий мир. Не в мир человека и природы, а в неодушевлённый мир камней, минералов, предметов. Неодушевлённый мир, раскрывающийся бутоном... Остановившимся от удивления детский взглядом, затаив дыхание, ты наблюдаешь, как в этом царстве латентной жизни начинает медленно пробиваться пульс. Ощущаешь невидимые лучи, вечно струящиеся из самого отдалённого космоса, и понимаешь, что такие же лучи испускаются одинаково микрокосмосом и макрокосмосом. «Что вверху, то и внизу»1. И ты в одно мгновение освобождаешься от иллюзорного мира материальной реальности и с каждым шагом вступаешь заново в carrefoui2 всех этих концентрических излучений, каковой единственно и является истинной сущностью всеохватывающей и всепроникающей реальности. Смерть не существует. Всё сущее есть изменение, колебание, создание и пересоздание. Песнь мира, заключённая в каждой частичке той специфической субстанции, что мы именуем материей, несётся вперёд в неравновесной гармонии, проникая собой ангелическое существо, дремлющее в оболочке физического тела, называемого человеком. Стоит такому ангелу принять на себя бремя владычества, и физическое существо начинает неудержимо цвести. И во всех царствах мира начинается тихое и настойчивое цветение.
<...>


1 Основное положение Гермеса Трисмегиста, мага и учёного, предположительно жившего в Египте пять тысяч лет назад. — Примеч. ред.

2 Перекрёсток, развязка (фр.).

Генри Миллер, "Плексус".

<...>
 В отличие от меня Стенли, как и все шовинисты, прослеживал своё растительное происхождение лишь до возникновения польской нации, то есть до припятских болот. Там он лежал — лаской, увязнувшей в тине. Своими щупальцами он дотягивался лишь до национальных границ Польши. Он так и не стал американцем в истинном смысле слова. Для него Америка была не страной, а состоянием транса, позволявшим ему передать потомству свои польские гены. Любые отклонения от нормы (то есть от польского типа) приписывались осложнениям, неизбежно возникающим при любом приспособлении или адаптации. Всё американское в Стенли было лишь прививкой, следы которой должны были рассосаться в поколениях, берущих начало из его чресел.
 Мысли и заботы подобного рода Стенли открыто не выражал, но они у него были и часто проявляли себя в форме намёков. Верный ключ к его действительным чувствам всегда обнаруживало ударение, которое он делал на той или иной фразе или слове. В глубине души он противостоял тому новому миру, в котором жил. Он лишь поддерживал в нём свою жизнь. Так сказать, лишь следовал процедуре, ничего более. Чисто негативный опыт его жизни, однако, не становился от этого менее действенным. Всё дело было в подзарядке батарей: его дети установят с миром необходимый контакт. Через них расовая энергия поляков, их мечты, их устремления, их надежды обретут новую жизнь. Сам же Стенли готов был удовлетвориться пребыванием в промежуточном мире.
<...>

24 августа 2007

Генри Миллер, "Плексус".

<...>
 На Сорок второй улице Мона ныряет в подземку, чтобы через несколько минут вынырнуть из неё на площади Шеридан-сквер. Здесь её маршрут становится по-настоящему беспорядочным. Софи, следуй она и впрямь за нею по пятам, было бы нелегко за ней угнаться. Виллидж — это сеть лабиринтов, скроенная по образу и подобию убогих и бестолковых снов ранних голландских поселенцев. Здесь, на исходе извилистых улочек, вы почти неминуемо встречаетесь лицом к лицу сами с собой. Узкие проходы между домами, улочки, погребки и мансарды, площади, развязки на три стороны, дворы — всё нелепое, угловатое, ассиметричное и бестолковое: единственное, чего тут не хватает, так это мостов Милуоки. Иные из кукольных домиков, зажатые между мрачными доходными домами и ущербными стенами фабрик, дремлют здесь, в вакууме времени, многие десятилетия. Сонное, призрачное прошлое проступает на фасадах, на странных названиях улиц, на миниатуюрности, привитой здешним местам голландцами. Настоящее заявляет о себе воинственными криками уличных мальчишек и глухим гулом уличного движения, колеблющего не только подсвечники в домах, но даже ушедшие в землю фундаменты зданий. И надо всем владеет причудливое смешение рас, языков и привычек. Выбившиеся на поверхность американцы, кто бы они ни были: банкиры, политики, судьи, люди богемы или истинные художники, — все немного свихнувшиеся... Здесь всё дёшево, безвкусно, вульгарно или фальшиво. Минни-Кошёлка тут ровня тюремному смотрителю, притаившемуся за углом. Истинное братание осуществляется лишь на самом дне плавильного котла. И все притворяются, будто это место — самое интересное в городе. В квартале полно эксцентриков и чудаков: они сталкиваются и отскакивают друг от друга, подобно протонам и электронам в пятимерном мире, фундаментом которому служит хаос.
 Как раз в Виллидж Мона чувствует себя как дома, и только тут она может быть до конца собой. Тут она встречает знакомых на каждом шагу. Эти встречи разительно напоминают коловращение муравьёв во время их лихорадочного труда. Разговор осуществляется через антенны, которыми они яростно манипулируют. Не произошло ли где поднятие почвы, жизненно угрожающее муравейнику? Люди взбегают по лестницам и с лестниц сбегают, приветствуют друг друга, жмут руки, здороваются носами, эфемерно жестикулируют, проводят предварительные и официальные переговоры, кипятятся и надуваются, говорят по радио, раздеваются и переодеваются, перешёптываются, предупреждают и угрожают, упрашивают, участвуют в маскарадах — всё в точности как у насекомых и со скоростью, на которую способны лишь насекомые. Даже занесённый снегом Виллидж пребывает в постоянном движении и возбуждении. Хотя абсолютно ничего существенного эта деятельность не порождает. Утром болит голова, вот и всё.
 Подчас, однако, в одном из домов, которые замечаешь только во сне, можно углядеть передвижение бледного и робкого существа, обычно сомнительного пола, принадлежащего миру Дюморье, Чехова или Алена-Фурнье. Зваться оно может по-разному: Альмой, Фредерикой, Урсулой, Мальвиной; главное, чтобы имя гармонировало с золотивно-каштановыми прядями, прерафаэлитской фигурой, гэльскими глазами. Существо редко выходит из дому, а если выходит, то лишь в предрассветный час.
 Мону фатально тянет к тамим фигурам. Её отношения с ними окутаны покровом тайны. Спешка, которая гонит её по текучим улочкам, может и не таить в себе ничего более важного, нежели покупка дюжины белых гусиных яиц. Нет, нет, никакие другие яйца не подойдут. En passant1 ей может прийти в голову удивить свою серафическую подругу, подарив старомодную миниатюру, источающую запах фиалок, или кресло-качалку родом с холмов Дакоты, или табакерку, отделанную благоухающим сандаловым деревом... Первым делом подарок, потом несколько пахнущих типографской краской банкнотов. Как в грозу между двумя ударами грома и молнии, она, запыхавшись, появляется и так же, запыхавшись, исчезает. Даже Ротермель удивился бы тому, как быстро и на какие цели тратятся его деньги. Мы же, встречающие её в конце столь хлопотливо проведённого дня, узнаём, что ей удалось купить немного продуктов в бакалее и раздобыть совсем немного наличных. На Бруклинской стороне мы говорим только о мелочи, считающейся в Китае наличными. Как дети, мы играем в пятаки, гривенники и пенсы. Доллар — это понятие абстрактное, используемое лишь в сфере высоких финансов...
<...>


1 По пути, походя (фр.).

23 августа 2007

Cowon iAudio X5


Цифровое безумие продолжается. На полугодие дочки в подарок ей был приобретён MP3-HDD-плеер с Linux 2.2 внутри, 30 Гб жёсткого диска, видео MPEG4 на 160x128x260*10^3, музыкой MP3/OGG/WMA/ASF/FLAC/WAV, картинками JPEG, FM-радио, диктофоном, прямым подключением некоторых цифровых фотокамер для скачивания в себя снимков и 35 часами автономной работы.
Ей Чайковского и Вагнера, мне Accept, Megadeth и Сектор газа.

11 августа 2007

Генри Миллер, "Плексус".

<...>
 Вот какой урок я выношу для себя, вновь и вновь читая о жизни Ван Гога. Его предсмертное отчаяние, его безумие, его самоубийство; что мешает истолковать всё это как божественное нетерпение? «Царство Божие внутри нас, — кричал он современникам. — Отчего же вы медлите?»
 Мы проливаем крокодиловы слёзы над его печальной кончиной, забывая о том, какая ослепительная вспышка сверкнула в её канун. Разве мы плачем, когда солнце скрывается в океане? Лишь на краткие мгновения — до и после исчезновения — являет оно нам своё немыслимое великолепие. На рассвете оно воскресает, по-новому великолепное, а может, и вовсе иное. На протяжении дня оно согревает и поддерживает нас, но мы этого не замечаем. Мы знаем, что оно есть, мы рассчитываем на него, но не рассыпаемся в благодарностях, не возносим ему молитв. Великие ясновидцы вроде Ницше, Рембо, Ван Гога — солнца рода человеческого; у них та же участь, что и у небесных светил, лишь когда они канут — или канули — в небытие или вечность, открываются нашим взорам сияние их славы. Тоскуя по их закату, мы невидящим взглядом скользим по новым солнцам, не замечаем, что они уже взошли. Оборачиваемся назад, заглядываем вперёд, но не проникаем в суть того, что лежит перед нами. Даже когда нам приходит в голову вознести мольбу солнцу, дающему нам, смертным, свет и тепло, ни секунды не задумываемся о тех солнцах, что сияли над горизонтом с первых дней творения, бездумно уверовав в то, что во Вселенной достанет светил.
 Истинно так: Вселенная купается в свете. Всё живо, всё зажжено. Человек — он тоже пронизан неистощимой солнечной энергией. Странно: лишь в уме человеческом царит тьма и оцепенение.

 Стоит кому-то обнаружить в себе чуть больше света, чуть больше энергии (здесь, на земле), как человеческое общество отторгает его. Награда на ясновидение — сумасшедший дом или крест. Похоже, наше естественное обиталище — серый, безликий мир. Так случалось всегда. Но этому миру, этому положению вещей приходит конец. Нравится нам или нет, с повязкой на глазах или без, но мы вступаем на порог нового мира. Нам придётся и понять и принять его, ибо великие ясновидцы, которых мы отторгли, необратимо трансформировали наше видение. Нам придётся, вместе и поодиночке, стать свидетелями чудес и кошмаров. Мы будем многооки, словно бог Индра. На нас надвигаются звёзды, даже самые отдалённые.

 Мы шагнули так далеко, что можем констатировать существование миров, о которых древние даже не помышляли. Мы способны прозревать целые вселенные, недоступные нашему взгляду, ибо умы наши уже могут различать источаемый ими свет. И в то же время способны зримо представить себе картину нашего полного истребления. Но неужто наша участь предрешена? Нет. Наша вера сильнее нас самих. Нам открыто величие вечной жизни — той, которая дарована человеку и существование которой мы всегда отрицали. Мы слабо сопротивляемся, твердя, что мы — люди, всего лишь люди. Но, будь мы вполне людьми, нашим возможностям не было бы предела, мы были бы готовы к любым неожиданностям, нам был бы доступен любой распорядок бытия. Нам нужно ежедневно, ежечасно, будто молитву, напоминать себе, что наша жизнь неизмеримо богаче наших представлений о ней. Что пользы в идолопоклонстве! Объектами поклонения впору стать нам самим. Коль скоро, отринув страх и преграды, мы действительно осознаем, кто мы по сути.
 «Мне больше нравится, — писал Ван Гог, — писать глаза людей, нежели храмы и соборы. Ибо в глазах человеческих есть нечто, чего нет в соборах, как бы величественны и прекрасны ни были последние...»
<...>

Генри Миллер, "Плексус".

<...>
 Однажды вечером, когда мы не спеша прогуливались по Второй авеню и я как раз собирался в очередной раз бросить взгляд на витрину книжной лавки, с которой смотрело на прохожих лицо Достоевского (его портрет с незапамятных времён придавал лавке респектабельность), нас настигло бурное приветствие человека, которого Артур Реймонд именовал не иначе, как старейшим из своих друзей. Перед нами был Нахум Юд собственной персоной. Нахум Юд писал на идише. Низкорослый, с огромной головой, поросшей рыжими волосами, он производил неизгладимое впечатление своей физиономией, словно вытесанной грубым резцом и более всего напоминавшей кувалду. Стоило ему начать говорить, и вас осыпало дробью: слова буквально цеплялись одно за другое. Открывая рот, Нахум Юд не только шипел и вспыхивал, как бикфордов шнур, но и фонтанировал, обдавая собеседника неиссякаемым потоком слюны. Акцент у него, выходца из Литвы, был поистине чудовищный. А улыбка — неподражаемая, как у ощерившегося крупнокалиберного орудия. Она придавала его лицу свирепое обаяние Джека-фонарщика.
 Я никогда не видел, чтобы Нахум Юд пребывал в ином состоянии, нежели кипуче-эйфорическое. Вот он только что открыл для себя нечто чудесное, нечно неслыханное, нечно неповторимое. Само собой, изливая на вас свой энтузиазм, он попутно обдавал вас каскадом брызг. Однако струя, выплёскивающаяся меж его передних зубов, имела то же ободряющее действие, что и игольчатый душ. Правда, подчас вместе с нею на ваших щеках имели шанс приземлиться несколько непрошеных семечек.
 Ухватившись за книгу, которую я держал под мышкой, он прорычал:
 — Что это вы читаете? А-а, Гамсун. Отлично! Прекрасный автор. — И продолжал, не оставив себе времени поздороваться: — Надо нам привесть где-нибудь и потолковать. Вы куда направляетесь? Кстати, вы обедали? Я проголодался.
 — Прошу прощения, — заметил я, — мне нужно взглянуть на Достоевского.
<...>

Генри Миллер, "Плексус".

<...>
 — Знаешь что, давай выпьем? Что проку состязаться с Сезанном? Я знаю, Генри, где собака зарыта. Суть дела — не в этой картине и не в той, что я написал перед этой; она в том, что всё в моей жизни шиворот-навыворот. Ведь творчество — не что иное, как отражение самого творца, что он изо дня в день чувствует и думает, не правда ли? А что я такое с этой точки зрения? Старая калоша, которой давно пора на помойку, разве нет? Вот ведь как обстоит! Ну, за помойку! — И поднимает стакан, с болью, с неподдельной болью сжав губы.
 Ценя в Ульрике его непритворное преклонение перед большими мастерами, полагаю, я восхищался им и за то, сколь успешно он исполнял роль вечного неудачника. Не знаю никого другого, кому удавалось бы так высвечивать в своих постоянных крушениях и провалах некое подобие величия. Можно сказать, он обладал неповторимым даром заставить собеседника почувствовать, что, возможно, лучшее в жизни помимо художественного триумфа — это тотальное поражение.
<...>