28 сентября 2007

Генри Миллер, "Нексус"

<…>
 Так, переходя мысленно от одной вещи к другой — восхитительные Traumerei!1 — я наконец задумался над захватывающей проблемой — началом книги. Зная только начало, можно многое понять. Как не похожи друг на друга первые страницы великих книг! Одни авторы, как огромные хищные птицы, постоянно кружат над своим творением, отбрасывая на него густые, рваные тени. Другие, подобно художнику, накладывают поначалу еле заметные мазки, подчиняясь скорее интуиции, нежели конкретному замыслу, — точность таких мазков чувствуешь лишь позже. Есть и такие, что берут тебя за руку и, словно во сне, водят вокруг да около своей фантазии и только постепенно, как бы дразня, приоткрывают над ней завесу. Некоторые ведут себя так, будто сидят в сигнальной вышке: они испытывают острое наслаждение, работая с переключателями, мигая светом; композиция их произведений чёткая и смелая, словно сложилась не в голове художника, а прочерчена множеством путей, по которым спешат к конечной цели поезда. Другие, находясь то ли в состоянии помешательства, то ли галлюцинаций и бреда, начинают повествование наобум — с грубых окриков, явзительных выпадов или просто ругательств, они излагают мысли не на страницах, а как бы сквозь них и ведут себя как потерявшие управление машины. Но как бы не отличались друг от друга все эти, такие разные, способы заговорить о главном, они выявляют личность автора, а не отработанную технику. То, как писатель начинает книгу, под стать тому, как он ходит или говорит, как относится к жизни, как в ответственный момент собирается с мужеством или прячет страхи. Одни писатели уже с самого начала ясно видят всю книгу до конца, другие бредут ощупью, каждая строка — молчаливая мольба о следующей. Какая мука приподнимать завесу! Какой риск обнажать то, что таится под ней! Никто, даже самый великий, не знает, что суждено ему на этот раз явить очам обывателя. В таком деле всякое может случиться. Похоже, когда берёшь перо, то вызываешь духов. Да, именно духов! Эти таинственные сущности, эти космические ферменты, присутствующие в каждом семени и определяющие структурный и эстетический облик каждого цветка, каждого растения, каждого дерева, каждой вселенной. Сила, идущая изнутри. Вечно бродящие дрожжи, обеспечивающие закон и порядок.

[…]

 Неожиданно меня охватил приступ вдохновения — как не раз бывало, когда я отправлялся с бесконечными поручениями из нашей швейной мастерской. Я писал — но только в уме.
 Страница за страницей, одна другой лучше! Закрыв глаза, я откинулся на стуле, прислушиваясь к музыке, доносящейся из самых глубин моего подсознания. Что за книга получалась! И если она не моя, то чья? Я был в экстазе. И в то же время опечален, унижен, раздавлен. Зачем нужны эти невидимые помощники? Ради удовольствия утонуть в океане творчества? Ведь с пером в руке, сознательно, я не произведу на свет ни одной такой мысли! Всё, под чем я подпишусь, будет второстепенным, незначительным, лепетом идиота, пытающегося рассказать о трепетном полёте бабочки… А как всё-такие приятно сознавать, что есть существо, подобное бабочке!
 Представьте себе, что всё это богатство первозданного бытия должно быть смешано — а только это придаст тексту настоящий вкус! — с подлинными мелочами жизни, с вечно повторяющейся драмой маленького человека, чьи страдания и мечты кажутся, даже смертному, чем-то вроде монотонного гула ветряной мельницы, работающей в безжалостном космосе. Заурядные и великие — что их разделяет? Всего несколько дюймов. Александр Великий, умирающий от банального воспаления лёгких в захолустном уголке Азии; Цезарь, несмотря на всё своё величие, оказавшийся смертным (что без труда смогли доказать предатели); Блейк, распевавший песни на смертном одре; Дамиан, испустивший на дыбе вопль, разрывающий уши… Что всё это значит и для кого? Сократ, вынужденный терпеть ворчливую жену, святой, которого преследуют несчастья, пророк, вымазанный в смоле и вывалянный в перьях… Доколе? Всё это льёт воду на мельницу историков и летописцев: му́ка для детей и хлеб для учителей. А писатель, пьяный от вдохновения, бредёт себе, пошатываясь, по миру и рассказывает свою историю, он живёт, дышит, пользуется уважением или лишён его. Ну и роль! Господи, помоги нам!
<…>


1 мечтания (нем.).

22 сентября 2007

Генри Миллер, "Нексус"

<…>
 Настоящего любовника, думал я, человека, умеющего глубоко любить, никогда не обманет и не предаст товарищ по несчастью. Этим двум дружественным душам не пристало бояться друг друга. Только страх женщины, её сомнения ставят под угрозу их отношения. Она никак не может уразуметь, что со стороны любящих её мужчин не может быть даже тени обмана или предательства. Так же как не может понять, что именно её женская тяга ко лжи объединяет мужчин так крепко, что побеждает даже инстинкт собственника и позволяет разделить то, что они никогда не согласились бы делить, не завладей ими такая страсть. Испытавший её мужчина обречён на полное подчинение. А вызвавшая такое чувство женщина, чтобы удержать его, должна быть самой собой и воздержаться от обмана: ведь взывают к святая святых её души. Отвечая на такое чувство, душа её будет расти.
 А что, если объект недостоин обожания? Мужчины, которых одолевают такие сомнения, встречаются редко. Чаще сомнения посещают ту, что вызвала эту редкую и возвышенную любовь. И здесь виновата не только её женская природа, но и отсутствие некой духовной субстанции, которое обнаруживается лишь при этом испытании. Такие создания, особенно если они наделены исключительной красотой, даже не представляют, какой силы чувства могут вызвать: ведь сами они знают лишь зов плоти. Настоящей трагедией для нашего героического любовника становятся утрата иллюзий, горестное разочарование, когда он осознаёт, что красота, хотя и является неотъемлемым свойством души, присутствует у возлюбленной только в чертах лица и изгибах тела.
<…>

Генри Миллер, "Нексус"

<…>
 — Я хочу сказать, что у современного человека нет надежды на будущее. Нас обманули — во всём обманули. Достоевский искал пути выхода из кризиса, но все они перекрыты. Это был вождь в самом глубоком смысле этого слова. Он перебирал разные варианты, останавливаясь на тех, где виделись хоть какие-то, пусть и небезопасные, перспективы, и пришёл к выводу, что для человечества — в его настоящем виде — будущего нет. И в конце концов нашёл прибежище в Боге.
 — Не совсем похоже на того Достоевского, которого я знаю, — сказал я. — Слишком уж безысходно.
 — Вовсе нет. Скорее реалистично, в духе «сверхчеловека». Достоевский, конечно, не мог верить в тот загробный мир, о котором твердит церковь. Все религии предлагают нам подслащённую пилюлю. Они хотят, чтобы люди проглотили то, чего не в силах принять. Смерть. Человек никогда не примирится с её неизбежностью, никогда не успокоится… Но я отвлёкся. Достоевский понимал, что пока человеку грозит гибель, тот не примет безоговорочно жизнь. Он был глубоко убеждён в том, что человек может жить вечно, пожелай он того всем сердцем, всем своим существом. Причин для смерти нет, совсем нет. Мы умираем потому, что теряем веру в жизнь, боимся отдаться её полностью… Эта мысль возвращает меня в настоящее время, в сегодняшнюю жизнь. Разве всё наше существование не есть лишь пролог к смерти? Отчаянными попытками сохранить себя, сберечь всё, сотворённое нами, мы только навлекаем на себя смерть. Мы не отдаёмся жизни — мы боремся со смертью. Это не означает, что нами утрачена вера в Бога — просто мы не верим в самоё жизнь. Жить опасно — согласно Ницше, жить нагим и бесстыдным. Говоря другими словами, надо верить в жизнь и перестать бороться с призраками, зовущимися смертью, болезнью, грехом, страхом и т.д. Мир фантомов! Именно такой мир мы создали. Возьмите хоть военных, всё время кричащих о враге. Священники постоянно твердят о грехе и вечных муках. Юристы — о преступлении и наказании. Врачи — о болезни и смерти. А взять наших педагогов, этих олухов, повторяющих как попугаи прописные истины, они не способны воспринять никакую идею, если та не находится в обращении сотню, а то и тысячу лет. Что уж говорить о сильных мира сего — там, наверху, обосновались самые бесчестные, самые лицемерные, самые запутавшиеся и напрочь лишённые воображения людские экземпляры. Вот вы говорите, что озабочены судьбой человека. Удивительно, что человечество сумело сохранить хотя бы иллюзию свободы. Как я уже говорил, все ходы перекрыты — куда бы вы не направились. Но каждая стена, каждый барьер, каждое препятствие на пути — наших рук дело. Не надо всё валить на Бога, дьявола или случай. Пока мы бьёмся над своими проблемами, Создатель дремлет. Он позволил нам лишить себя всего, кроме разума. Именно в разуме нашла последнее прибежище жизненная сила. Всё проанализировано и разложено по полочкам. Возможно, теперь сама пустота жизни обретёт значение и предоставит материал для анализа.
<…>

19 сентября 2007

Генри Миллер, "Нексус"

<…>
 А вот этого уже никто, кроме Бердяева, не смог бы написать: «Отношение Достоевского ко злу было глубоко антиномично. И сложность этого отношения заставляет некоторых сомневаться в том, что это отношение было христианским… Зло есть зло… Зло должно быть изобличено в своём ничтожестве и должно сгореть… Но зло есть также путь человека, трагический путь его, судьба свободного, опыт, который может также обогатить человека, возвеси его на высшую ступень… Но когда тот, кто идёт путём зла, кто переживает опыт зла, начинает думать, что зло его обогащает, что зло есть лишь момент добра, момент его восхождения, он падает ещё ниже, разлагается и погибает, отрезывает себе путь к обогащению и восхождению. Только изобличение зла, только великое страдание от зла может поднять человека на большую высоту…»1
<…>


1 Из работы Н.А. Бердяева «Миросозерцание Достоевского».

Генри Миллер, "Нексус"

<…>
 У Стаси — своё представление о Достоевском, о его образе жизни и стиле работы. Несмотря на свои чудачества, она всё же ближе к реальности и понимает, что кукол делают из дерево или папье-маше, а не исключительно «из воображения». И не отрицает, что Достоевский тоже мог как-то соприкасаться с «буржуазностью». Особенно пленяет её демонизм Достоевского. Для неё дьявол — реальность. Зло — тоже реальность. Мону же, напротив, эмоционально никак не затрагивает зло у Достоевского. Она воспринимает его как часть писательского метода. Ничто в литературе не может её испугать. Впрочем, и в жизни — тоже. Почти ничего. Потому она и проходит неуязвимой через горнило испытаний. А для Стаси, если она не в настроении, даже завтрак в обществе других людей может стать катастрофой. У неё нюх на зло — она учует его даже в холодной овсянке. Для Стаси дьявол — вездесущее Начало в вечном поиске жертвы. Стася носит обереги и амулеты, отпугивающие злые силы, а входя в незнакомый дом, производит странные манипуляции или произносит заклинания на неведомых языках. Мона только снисходительно улыбается, находя эти идущие из первобытной культуры предрассудки «очаровательными». «В ней говорит славянская кровь», — любит повторять она.
<…>

15 сентября 2007

Творчество юных

Годы идут, а ума всё не прибавляется. Благодаря Юлию вспомнил свои былые шалости. Помещаю их тут на память себе и своей отпры́ске. Было это в августе 2005-го.

Родители привезли с дачи ягоду (крыжовник, красную и чёрную смородину, ещё что-то) в большом количестве, и поздно ночью мы всей семьёй, кроме отца, который умно ушёл спать, стали её прокручивать в мясорубке. В какой-то момент прошла фраза, что соком ягоды можно мазать лицо, мол от этого кожа становится лучше, разморщинивается, молодеет и т.д. А при мне таких вещей говорить не следовало. И вот что получилось…





Отдельно следует рассмотреть фотографию скелета, висящего у меня в комнате. Это обрусевшая имитация башкирского (?) амулета, который должен приносить счастье и всё хорошее в дом. Для амулета требуется девять бараньих косточек, висящих горизонтально друг над другом. В моём варианте семь бараньих же костей в виде рёбер скелета и две куриные в качестве ног; череп кошачий, найден на улице; центральная кость неизвестного происхождения, найдена на даче в лесу среди костей убиенного охотниками лося, но ему вроде бы не принадлежит (может нога охотника?); усы сделаны из волос жены.

Генри Миллер, "Плексус"

<…>
 Страдание необходимо. Но человек должен испытать его раньше, чем будет способен понять, что это так. Более того, лишь тогда становится ясен истинный смысл человеческого страдания. В момент крайнего отчаяния — когда человек доходит до предела страданий! — происходит нечто, что сродни чуду. Великая отверстая рана, сквозь которую утекала кровь жизни, закрывается, и всё существо человека расцветает, подобно розе. Он наконец «свободен» и не «тоскует по […]», только по ещё большей свободе, ещё большему блаженству. Древо жизни питается не слезами, но знанием, что свобода есть и пребудет всегда.
<…>

Генри Миллер, "Плексус".

<…>
 Рядом со мной, когда я пишу эти строки, лежит фотография, вырванная из книги, фотография неведомого китайского мудреца, живущего в наше время. То ли фотограф не знал, кто он такой, то ли мудрец утаил своё имя. Мы знаем только, что он из Пекина; других сведений нам не сообщают. Когда я смотрю на эту фотографию, у меня такое чувство, что он здесь, со мною в комнате. Он живее — даже на фотографии — всех, кого я знаю. Он не просто «человек духовный», он выражение духовности. Можно сказать, он — сама Духовность. Всё это сосредоточилось в выражении его лица. Взгляд, устремлённый на вас, сияет радостью и внутренним светом. Он говорит открыто: «Жизнь — это блаженство!»
 Вы полагаете, что для него, взирающего на мир с той выси, на которую он — безмятежный, лёгкий, как птица, познавший всю всеобъемлющую мудрость — вознёсся, морфология истории что-то значит? Здесь не встаёт вопрос о замене горизонта лягушки на горизонт орла.1 Здесь мы имеем горизонт Бога. Он «там», и его положение неизменно. Горизонт его заменило сострадание. Он не проповедует мудрость — он излучает свет.
 Вы полагаете, он уникален? Я так не полагаю. Я верю, что в мире, притом в самых неожиданных местах (разумеется), есть люди — или боги, — подобные этому светлому человеку. Это не какие-то загадочные натуры, но открытые, искренние люди. В них нет ничего таинственного; они постоянно у всех «на виду». Если нам не влечёт к ним, то это лишь потому, что мы не способны воспринять их божественную простоту. «Просветлённые», говорим мы о таких людях, но никогда не задаёмся вопросом, чем они просветлены. Поддерживать в себе пламя духа (кое есть жизнь), излучать бесконечную радость, хранить безмятежность среди хаоса мира, оставаясь при том частью мира, человечным, божественно человечным, ближе любого брата, — почему мы не стремимся к этому? Есть ли роль более благодарная, серьёзная, глубокая, заманчивая? Если есть, поведайте об этом с горы! Мы тоже хотим знать. И хотим знать немедленно.
 Мне не нужно ждать, что вы ответите. Ответ я вижу вокруг себя. Это не совсем ответ — это уклонение от ответа. Просветлённый с фотографии на столе не сводит с меня глаз: он не боится пристально смотреть миру в лицо. Он не отвергал мир, не отрекался от него, он — часть его, точно так же как камень, дерево, животное, цветок и звезда. Он сам — этот мир, со всем, что только в нём существует…
 Когда я гляжу на людей вокруг, я вижу одни профили. Они отворачиваются от жизни — она слишком жестока, слишком ужасна, слишком то, слишком сё. Жизнь для них подобна страшному дракону, и вид чудовища лишает их воли. Если б им только хватило мужества прямо посмотреть в драконью пасть!
<…>


1 «Взирать на мир не с высоты, как Эсхил, Платон, Данте и Гёте, а с точки зрения повседневных потребностей и назойливой действительности, — я обозначаю это как замену горизонта орла на горизонт лягушки» — цитата из «Заката Европы» Освальда Шпенглера.