18 января 2008

Перевод Athens Info Guide

В новогодние каникулы 2007-2008, когда все вокруг пили газированный алкоголь, поджигали пиротехнику и вываливались из окон, наконец-то закончил перевод первой большой части сайта Athens Info Guide — «История Афин». Надо сказать, текст был интересный, в объёме небольшой брошюрки сконцентрировано тысячелетий пять этой цивилизации от поселений Бронзового века до современности. Стиль изложения, на мой взгляд, не ахти, однако материал сам по себе скомпонован правильно и усваивается легко, особенно интересна современная греческая история где-то с времён Византийского периода и Османской империи, о которых в школе рассказывают наверное слов десять-двадцать: недолгое флорентийское и многолетнее исламское правления, конфликты с Турцией, превращение из страны на задворках в королевство средней руки, революции, резня, обе Мировые войны, военная диктатура и кипрский вопрос. Заодно прилично полазил по Википедии.
Ещё сделан раздел «Мифология», но он совсем мал и как-то однобок в изложении, собственно, древнегреческой мифологии. В реальности многие мифы, их действующие лица и события, с ними связанные, отличаются в каждой местности Греции и тем более в разные временные периоды, в отличие от костных современных религий, например христианской мифологии. Ну да пускай, они тем более интересны даже для досужего чтения.
Пользуясь любезно предоставленным компанией Google случаем, хочу выразить благодарность одной широко известной в узких кругах особе, возжелавшей заняться корректурой моих убогих переводов. Когда стоишь у плиты, а твой ребёнок стащил с дивана ноутбук и мочится на него что есть сил, это есть поступок настоящего человека, поставившего общественное выше личного!
Следующий шаг — гигантский раздел «Что стоит посмотреть». Как переведу, напьюсь. А то!

13 января 2008

Генри Миллер, "Сексус"

<…>
 Коротко то, к чему я пришёл, можно сформулировать так: всякий становится целителем с той минуты, как только забывает о себе. Мы видим повсюду мерзость, жизнь вызывает у нас горечь и отвращение, но это всего лишь отражение болезни, которую мы носим в себе. Никакая профилактика не спасёт нас от болезней мира — мы тащим этот мир внутри себя. Каким бы великолепным не становилось человеческое существование, главным всё равно останется мир внешний, полный болезней и изъянов. И нам никогда не преодолеть его, пока мы живём с оглядкой, робко, застенчиво. Нет необходимости умирать, чтобы лицом к лицу увидеть подлинную реальность. Она здесь и сейчас, она повсюду, она отражена во всём, на что мы бросаем взгляд. Тюрьмы и даже дома умалишённых освобождаются от своих обитателей, когда более грозная опасность нависает над обществом. Когда подступают враги, вместе со всеми на защиту страны призывают встать даже политических эмигрантов. В медных лбах наших, когда нас припрут к стенке, гудит не смолкая, что все мы — неотъемлемая частица рода человеческого. Только общая опасность заставляет нас начать жить по-настоящему. Даже инвалид от психики выбрасывает к чёрту свои костыли в такие минуты. И как великую радость воспринимает он открытие, что есть нечто куда более важное, чем он сам. Всю жизнь он суетился возле вертела, на котором жарилось его «я». Своими руками он разводил огонь, поливал соусом, отщипывал кусочки для демонов, выпущенных им на свободу. Вот как выглядит жизнь на планете Земля. Каждый на ней невротик — до последнего человечка. Целитель, психоаналитик, если вам так больше нравится, — суперневротик. Он кладёт на вас индейскую метку. Чтобы выздороветь, мы должны подняться из наших могли, сбросить погребальные саваны. И так поступить должны все — каждый за себя и все вместе. Нам надо умереть в «я» и родиться в «мы». Не разъединённые и самозагипнотизированные, но каждый сам по себе и все вместе…
 А как спасение, так и всё остальное… Величайшие учителя, истинные целители, хотел я сказать, всегда подчёркивали, что они только указывают путь. Будда пошёл ещё дальше, когда говорил: «Не верьте ничему, где бы вы ни прочли это, кто бы вам это ни сказал, даже если это говорю я, пока с этим не согласится ваш разум и ваше чувство.».
 Великие не открывают конторы, не выписывают счета, не читают лекции, не пишут книги. Мудрость молчалива, а самая действенная пропаганда — сила личного примера. За ними следуют ученики, собратья меньшие, чья миссия — проповедовать и учить. Это апостолы, чья задача несоразмерима их силам, проводят свою жизнь в стремлении обратить других. Великие исполнены в глубочайшем смысле безразличия. Они не просят довериться им; они электризуют вас своими поступками. Они пробуждают. Кажется, они говорят вам: «Главное, что ты должен сделать в своей жизни, так это сосредоточиться на себе, познать себя». Словом, их единственное назначение на земле — вдохновлять. Можно ли от человеческого существа требовать большего?

[…]

 Да что вы мне мозги крутите! Как это «пой», когда мир вокруг рушится, когда всё вокруг меня тонет в слезах и крови? А разве вам не ведомо, что мученики пели, когда языки пламени лизали их, прикрученных к столбу? Но ничего рушащегося они не видели, до их слуха не доходили крики боли. Они пели потому, что были наполнены верой. Кто может разрушить веру? Кто может погубить радость? Многие пытались сделать это во все времена, но ничего не вышло. Радость и вера имманентны Вселенной. В процессе роста всегда присутствует боль и борьба; в осуществлении — радость и изобилие, в завершении — мир и спокойствие. Между плоскостями и сферами бытия, между земным и неземным существуют стремянки и решётки. Тот, кто карабкается по ним вверх, поёт. Он пьянеет, он приходит в восторг от открывающихся перед ним горизонтов. Он поднимается уверенно, не думает о том, что впереди. Всё — впереди! Дорога бесконечна, и чем дальше двигаешься, тем длиннее она становится. Болота, трясины, топи, воронки, ямы и западни — всё впереди. Помни о них, они ждут, они поглотят тебя в тот самый момент, когда ты остановишься. Мир иллюзий — это мир, ещё не завоёванный полностью. Это всегда мир прошлого, а не будущего. Идти вперёд, опираясь на прошлое, — значит тащить на своей ноге тяжёлое ядро каторжника, а тот, кто прикован к прошлому, снова и снова переживает его. Мы все виноваты в преступлении, в величайшем преступлении — мы проживаем жизнь не взахлёб. Но мы все потенциально свободны. И можем перестать думать о том, что у нас не получилось, и тогда у нас получится всё, что нам по силам. А в действительности никто не может представить себе, каковы они, эти силы, заключённые в нас. Не может представить, что они безграничны. Воображение — это голос дерзания. Если и есть что-то божественное в Боге, так именно это. Он дерзнул вообразить всё.
<…>

Генри Миллер, "Сексус"

<…>
 Обмен словами, разговор — всего-навсего предлог для других, более тонких форм общения. Когда такое общение не устанавливается, разговор умирает. Если двое настойчиво стремяться к общению, то не играет ни малейшей роли, что и как они говорят — можно нести любую чепуху. Те же, кто уповает на ясность и логику, часто остаются в дураках, понимания не добиваются. Они упорно ищут наилучшие возможности передать свои мысли и чувства, ошибочно считая, что мозг — единственный инструмент для обмена мыслями. Когда кто-то начинает говорить по-настоящему, он отдаётся этому всем существом. Слова разбрасываются щедро, их не отсчитывают как мелкие монетки. И не надо думать ни о грамматике, ни о фактических ошибках, ни о противоречиях — ни о чём. Только говори. И если вы говорите с тем, кто умеет слушать и вслушиваться, он прекрасно вас поймёт, даже полную бессмыслицу. Вот именно такой разговор ведёт к полному единству, так заключается нерушимый брачный союз, не важно, говорите ли вы с мучиной или с женщиной. Мужчина, говорящий с другим мужчиной, вступает в такой брак, так же как женщина, говорящая с женщиной. А вот настоящие супружеские пары редко наслаждаются такими беседами по само собой разумеющимся причинам.
 Разговор, подлинный разговор, по-моему, одно из самых ярких проявлений человеческой жажды всеохватного слияния. Натуры восприимчивые, люди, способные чувствовать, стремятся создать какие-то глубокие, тонкие, более прочные связи, чем это установлено обычаями и дозволено договорами. И насколько они превосходят все мечтания творцов социальных и политических утопий. Человеческое братство, если даже оно наступит, — детский сад в драме человеческих отношений. Когда человек откроется по-настоящему, когда он позволит себе самовыражаться без боязни быть осмеянным, осужденным, гонимым, тогда он прежде всего должен проявить себя в любви. В истории человеческой любви все мы застряли ещё на первой главе. Даже здесь, в царстве личного, наблюдается скудный, дешёвенький ассортимент. Наберётся ли хотя бы десяток героев и героинь любви, чтобы следовать их высокому примеру? Учебники переполнены именами великих королей и императоров, государственных мужей, полководцев, всевозможных художников, учёных, изобретателей, открывателей — а где же великие любовники? Покопаешься в памяти и придёшь всё к тем же Абеляру и Элоизе, Антонию и Клеопатре, к истории Тадж-Махала. И так много здесь насочинено, преувеличено, приукрашено людьми, знавшими только нищую, убогую любовь, которым в ответ на их мольбы были посланы эти сказки и мифы. Тристан и Изольда — какая чарующая сила в этой легенде, всё ещё живущей в нашем мире и возвышающейся, как снежная вершина Фудзиямы, над равнинами современного романа!
<…>

Генри Миллер, "Сексус"

<…>
 Чтобы избавиться от О'Рурка, мне потребовалось несколько часов. Когда ему не хочется вас отпускать, он может рассказывать вам историю за историей, удивительно искусно скользя от одной из них к другой. Вечер, проведёный с ним, выматывал меня полностью. Я уставал просто слушать его, потому что напряжённо подкарауливал, как хищная птица, каждую его фразу, чтобы выбрать момент вступления. Кроме того, имели место ещё длительные перерывы, а также акробатических трюки. Иногда он заставлял меня ждать по полчаса или больше в телеграфной конторе, пока сам с раздражающей меня обстоятельностью совершал утомительный обход в поисках какой-нибудь самой заурядной подробности. И всегда, прежде чем продолжить рассказ, во время нашего передвижения от одной службы к другой он делал долгий многословный крюк, перебирая всех клерков, управляющих, телеграфистов. Без этого мы не покидали контору. Память у него была потрясающая. В сотне с лишним наших отделений, разбросанных по всему городу, он знал имена всех, знал перепетии всех взлётов и падений по служебному пространству вверх, вниз, вправо, влево, тысячи подробностей семейной жизни. Он знал не только нынешний штат, ему были прекрасно знакомы и те призраки, что служили здесь задолго до нынешних и со своих постов ушли в неизвестность. Знал он и многих посыльных как в дневной смене, так и в ночной. И особенно нежно относился к старикам, служившим компании, как и он сам, с незапамятных времён.
 Сомневаюсь, чтобы Клэнси знал больше, чем узнал я во время наших ночных инспекций. Совместная с О'Рурком проверка караулов открыла мне, что не так уж мало служащих в течение своей убогой космококковой карьеры попадались на растрате казённых сумм. О'Рурк в таких случаях действовал по своему собственному методу. Полагаясь на здравый смысл и свой опыт, он часто позволял себе поразительные вольности с этими незадачливыми персонажами. Половина дел, я это знаю точно, оставалась ведомой только ему одному. Раз уж он поверил в человека, он допускал, чтобы тот потихоньку возмещал растрату, разумеется, в условиях строжайшей конфиденциальности. У этих благодеяний была двойная цель. Подобный путь улаживания инцидента не только возвращал компании украденные деньги, но в знак признательности жертва О'Рурка могла впредь согласиться служить подсадной уткой. Этого челока всегда можно было заставить заложить кого надо при случае. Много раз в самом начале я с удивлением спрашивал себя, с чего бы О'Рурк проявляет интерес к какому-нибудь гнусному типу, и открывал, что тот принадлежит к касте отверженных, которую О'Рурк превратил в мощное оружие. На деле постиг я одну вещь, объяснявшую всё в загадочных поступках О'Рурка: всякий, на кого он обращал внимание, играл важную роль в общей схеме космококковой жизни.

 Хотя он создавал иллюзию, что ловит собственный хвост, хотя он часто поступал как дурак или невежда, хотя казалось, что он тратит время попусту, на самом деле всё, что он говорил и предпринимал, имело важнейшее значение для работы всего механизма. Он поспевал повсюду, он играл на арфе с сотней струн. Безнадёжных дел для него не существовало. Компания могла зачеркнуть запись — но не О'Рурк. Он обладал безграничным терпением худоника, убеждённого, что время на его стороне. Хотя, упомянув художника, мне надо признаться, что с этой стороны, со стороны художественной, он был явно слабее. Он мог часами стоять у витрины универмага, любуясь работой какого-нибудь халтурщика-оформителя. Знание им литературы заслуживало нулевой отметки. Но вздумалось бы мне пересказать историю Раскольникова, словно Достоевский написал её про нас, уверен: с меня не сводили бы острого, пронизывающего, внимательного взгляда. И что на самом деле заставляло меня дорожить его дружбой, так это его человеческое и духовное родство с таким писателем, как Достоевский. Знакомство с «подпольем» помогло ему стать терпимым и широким. Из-за своей чрезвычайной заинтересованности в ближнем он и стал детективом. Никогда не приносил он людям ненужных неприятностей. Своему человеку он всегда верил на слово. И не затаивал злобу ни на кого, что бы ему ни сделали. Он старался проникнуть в мотивы, понять их все, даже самые низменные. И самое главное: на него можно было абсолютно положиться. Слова, данного однажды, он держался, что бы ему это не стоило. Никто не мог предложить ему взятку. Трудно представить, каким искушением можно было его сдвинуть с пути следования своему долгу. И ещё одно очко в свою пользу он, по моему мнению, заслуживал полным отсутствием амбиций. Ни малейшего желания казаться не тем, кем он был на самом деле. Всей душой и телом отдавался он своей работе, понимая всю её неблагодарность, понимая, что его эксплуатирует и в хвост и в гриву бездушная, бессердечная организация. Но, как он сам не раз говаривал, какова бы ни была сущность компании, где он служит, ему до этого нет дела. Не питая никаких иллюзий, он выкладывался до последнего.

 Да, он был уникальным существом, О'Рурк. Временами мне становилось с ним совсем неспокойно. Ни с кем — ни до, и после — я не чувствовал себя таким прозрачным, как с ним. Да и такого аккуратного умения воздерживаться от всяких советов или критики я ни в ком не мог припомнить. Но именно он дал мне узнать, что значит быть терпимым, что значит относиться с уважением к чужой свободе. Любопытно, что теперь, когда я размышляю об этом, я вижу в нём глубочайший символ Закона. Не того мелочного духа закона, который человек использует в своих собственных целях, а непостижимого космического Закона, не прекращающего действовать ни на мгновение, Закона, который неумолим и справедлив и потому в конечном итоге милосерден.
 После таких вечеров, долго не засыпая в своей постели, я часто спрашивал себя, а как бы он вёл себя в моей шкуре? Не раз в попытках такой перемены мест мне приходило в голову, что я ничего не знаю о частной жизни О'Рурка. Абсолютно ничего. Не то чтобы он скрытничал — этого не скажешь. Там просто было пусто. Не было предмета — и всё тут.
 Не знаю почему, но у меня появилось ощущение, что когда-то в своей жизни он перенёс страшное разочарование. Неудавшуюся любовь, может быть.
 Что бы там ни произошло, эта беда его не ожесточила. Он выкарабкался и пришёл в себя. Но жизнь его переменилась окончательно. Сложив всё по кусочкам, сопоставив человека, которого я знал, и того, кто временами мелькал передо мной (особенно когда он погружался в воспоминания), нельзя было отрицать, что это два совершенно разных существа. Сила, суровость и надёжность О'Рурка были подобны защитному устройству, только защищали они не снаружи, а изнутри. Его ничего или почти ничего не страшило в окружающем мире. Но перед велением судьбы он был беспомощен.
 «Как странно, — думал я, уже засыпая, — что человек, которому я обязан столь многим, должен оставаться навсегда книгой за семью печатями». Только я учился на его примере.
 Волна нежности и доброты понесла меня. Теперь я понимал О'Рурка куда основательнее, чем прежде. Теперь я видел всё ясно. В первый раз в жизни я понял, что значит быть деликатным.
<…>

Генри Миллер, "Сексус"

<…>
 Существует гипотеза, согласно которой когда какая-нибудь планета вроде нашей Земли, выявив все формы жизни, исчерпает все возможности их развития, она рассыпается на части и, подобно звёздной пыли, рассеивается по Вселенной. И она не медленно угасает, как Луна, — она взрывается, и уже через несколько минут и следа её не отыщешь на небесах. Нечто похожее происходит и в морских глубинах. Это называют имплозией — взрывом, направленным внутрь. Когда амфибия, привыкшая к чёрным безднам, поднимается на другой уровень, когда меняется привычное для неё давление, тело взрывается изнутри. А разве не привычное зрелище — подобные взрывы в человеческих существах? Норманн, ставший берсерком*, малаец, одержимый амоком, — что это, как не примеры имплозии? Когда кубок переполняется, содержимое переливается через край. Но что происходит, когда и кубок, и то, что его переполняет, сделаны из одной субстанции?
 Бывают моменты, когда жизнь настолько переполняет человека, когда эликсир жизни озаряет его таким великолепием, что выплёскивается душа. В ангельской улыбке Мадонны это явлено как истечение духа. Наступает миг полнолуния — идеально круглым становится лицо Луны. Минутой, полминутой, секундой позже — и чудо кончилось. Что-то неосязаемое, что-то необъяснимое отдано — и дано. В человеческой жизни может случиться так, что Луна никогда не достигнет этой фазы. Иным человеческим созданиям выпадает наблюдать лишь единственный природный феномен — постоянное лунное затмение. Что же касается страдающих гениальностью, в какой бы форме эта болезнь ни проявлялась, то мы чуть ли не с ужасом замечаем, что там ничего нет, кроме беспрерывного убывания и прибывания лунного серпа. Реже попадаются ненормальные натуры, которые, увидев полнолуние, почувствовав его, так бывают ошарашены этим чудом, что всю оставшуюся жизнь проводят в попытках задушить то, что дало им свет и дыхание. Борьба, происходящая в сознании, — это история расщепления души. Пережив полнолуние, трудно бывает примириться с неизбежностью постепенного увядания, тусклой смерти этого цветка, и люди пытаются изо всех сил оставаться в зените. Они пытаются изменить действие закона, заключённого в них самих, в их рождении и смерти, росте и изменениях. Застигнутые чередованием приливов и отливов, они расщепляются. Душа уходит от тела, а подобие разделённого «я» ещё пытается бороться. Раздавленные своим собственным великолепием, они обречены беспрерывно искать красоту, истину, гармонию. И, лишившись собственного сияния, они рвутся заполучить дух и душу того, к кому их тянет. Им каждый лучик нужен, и они отражают чужой свет каждой гранью своего существа. Мговенно вспыхнув, когда свет попадает на них, они так же стремительно гаснут. И чем ярче вспышка, тем более ослепительными предстают они миру. Тем опаснее они для источника света. И тем опаснее такие отражающие люди для излучающих; как раз к этим ярким и настоящим источникам света льнут они с необоримой страстностью.
<…>


* Древний скандинавский воин, которому наркотическое галлюцинаторное безумие придавало во время битвы огромную силу и впечатление неуязвимости.

Генри Миллер, "Сексус"

<…>
 Вот и Мод… Умиротворённая до предела, она, может быть, впервые уяснила себе, что бесполезно таить зло против другой женщины. Если б она могла сказать себе, что, окажись возможным получать своё всякий раз, когда ей захочется, ей будет всё равно, что требует от меня другая. Может быть, впервые её сознанию открылось, что обладание — ничто, если только ты сам не можешь отдать себя в обладание. Может быть, она зашла даже так далеко, что думала о том, насколько лучше, чтобы я покровительствовал ей и спал с ней, чем бесился из-за её ревнивых страхов. Если другая смогла вцепиться в меня, если другая сумела удержать меня от беготни за каждой попавшейся на моём пути юбкой и если б они могли делить меня между собой, по молчаливому уговору, разумеется, без всяких затруднений и стестений — как хорошо это могло бы устроиться: трахаться без страха, что тебе изменяют, отдаваться своему мужу, превратившемуся теперь в твоего друга (а может быть, даже и в любовника), брать от него всё, что хочешь, звать его, когда он понадобится, делить с ним эту жгучую тайну, оживлять старые приёмы и учиться новым, красть, не становясь воровкой, снова стать молодой, ничего не потеряв при этом, кроме супружеских цепей, — что же может быть лучше?
 Что-то в этом роде шевелилось, я уверен, в её мозгах и светилось вокруг головы. Мысленным взором я видел её. Вот она расчёсывает волосы, трогает груди, разглядывает отметины от моих зубов на своей шее, надеясь, что Мелани их не заметит, но, в сущности, ей это уже всё равно. И не беспокоит её слишком, подслушивала нас Мелани или нет. И с горечью, может быть, спрашивая себя, как же так случилось, что мы разошлись, она понимает, что, начнись её жизнь сначала, она бы никогда не поступала так, как поступала, никогда б не мучилась попусту. Что за дурость волноваться из-за другой женщины! Что ей за дело, если мужик время от времени ходит налево! Она сама заперла себя в клетке; симулировала безразличие, прикидываясь, что считает близость невозможной, раз уж мы не муж и жена. Какое жуткое уничижение! Нестерпимо хотеть этого, стремиться, чуть ли не скулить как собачонка-попрошайка. Кому какое дело, права она или нет? Разве этот удивительный уворованный час не прекраснее всего, что было в её жизни? Виновата? В чём? Никогда она не чувствовала себя менее виноватой, чем в этот раз. Даже если «другая» погибла в эти минуты, нет тут её вины.

[…]

 Из этой самой дополнительной случки я извлёк много ценного. Всегда, когда копаешь всё глубже и глубже, когда, чтобы докопаться, наконец мобилизуешь последние крупицы воли, то с удивлением обнаруживаешь в себе какой-то неиссякаемый источник энергии. Такое случалось со мной и раньше, но как-то всерьёз я не обращал на это внимания. Этак проведёшь всю ночь на ногах, плетёшься на работу не выспавшись — и никакой усталости. И наоборот: если я оставался в постели долго после пробуждения, то мне уж и вставать не хотелось, я продолжал валяться и дальше, хотя уже совсем не нуждался в отдыхе. Отказаться от привычек, обрести новый ритм жизни — простое средство, знакомое ещё древним. Оно безотказно. Сломай изношенные шаблоны, до конца порви устаревшие связи — и дух вырывается на свободу, находит новые направления, иным напрягает твою волю, даёт новые заветы. И вот теперь я с огромным удовлетворением замечал, как преобразился мой ум, как он заискрился, как мысли мои ринулись во все стороны.
 Именно о таком взрыве, таком радостном пробуждении молил я, когда возникала потребность писать. Я сидел за столом и ждал, но ничего не происходило. А потом где-нибудь, когда я, например, выбирался из транспорта, собираясь идти дальше пешком, оно настигало меня. Как сердечный приступ, на меня внезапно обрушивался со всех сторон настоящий потоп, обвал, лавина — а я здесь, один-одинёшенек, в тысячах миль от пишущей машинки, без единого клочка бумаги в карманах. И тогда я спешил домой, но не бегом, не слишком быстро, чтобы ничего не расплескать, а вразвалку. Это как в постели с женщиной, когда ты говоришь себе: «Не увлекайся, не сосредотачиваяся на этом, а вот, взад-вперёд, взад-вперёд, холодно, без напряга, представь, что здесь задействован только твой член, а не всё твоё существо». Та же самая процедура в точности. Не горячись, спокойно, держи это в себе, не думай о машинке, о том, далеко ли ещё до дому, тише едешь — дальше будешь… вот так…
<…>